Век технологий пропитан «Эффектом Румпельштильцхена»: назвав объект по имени, мы обретаем власть над тем, чего страшимся больше всего — снять социальную маску, усыпанную стразами лукавства и придуманную для того, чтобы получить одобрение от алгоритмов и аватаров, с которыми мы даже не знакомы. Это слово — контент. Отретушированный, нарочито оптимистичный, избавленный от шероховатостей в характере своего создателя, он лишает нас, пожалуй, главного удовольствия в междустрочье рутины — радости чувствовать жизнь во всей её полноте. Михаил Корда — московский художник, исследователь искусства и преподаватель академической живописи — задался целью вернуть современникам аппетит к честности, прежде всего, с самим собой.
Заручившись поддержкой пламенеющих яркостью цветов, абстракции и метафизики, он отобрал приклеившийся к ладоням смартфон, смахнул меланхолию с ресниц прохожих бравурной кистью и отправился ловить симулякров, пригласив нас присоединиться к охоте на его персональной выставке «Метаморфозы». О том, кто такие тюрлики и что происходит, когда мы отворачиваемся, Михаил подробно рассказал в эксклюзивном интервью.
Когда я посмотрела на работы, они хором закричали — фовизм! И ведь действительно, среди доминирующего в современном искусстве монохрома и минимализма цвет смотрится почти что дико, даже по-бунтарски. Как вы сформировали яркую индивидуальность своей живописи?
Всё началось одним погожим днём, когда родители заметили меня распростёртым на полу, увлечённо рисующим шедевры абстракционизма подручными предметами. История классическая – все дети рисуют, но моя мама зорким глазом архитектора сразу разглядела в детских этюдах проблески призвания и в возрасте пяти лет отвела меня в кружок. Вот там мою карьеру почти что загубили. Одно дело изображать то, что в голову пришло, и совсем другое – рисовать правильно. Помню, как преподаватель рассаживал в ряд 20 человек на противоположной стороне вытянутой комнаты, брал макет коровы, держал его перед лицом каждого из нас по 15 секунд и затем давал задание выплеснуть на бумагу как можно больше деталей. На всё про всё – 30 секунд. Садизм чистой воды, но именно эти спартанские упражнения научили нас чувствовать массу и объём, которые формируют контур. Одной линией ты можешь схватить черты лица человека в метро до того, как он отвернулся, и попасть в его характер.
Но настоящая драма разворачивалась вокруг красок. Моя душа хотела рисовать маслом, а мама настаивала на акварели. Это приравнивалось к наказанию, ведь ребёнку интересно пожамкать массу, повозиться и поиграть с объёмным мазком. Акварель – краска плоская, она относится скорее к графике. Плюс обращение с ней – высший пилотаж.
Тем не менее мама радовалась моим успехам и оказалась крайне разочарована, когда я решил стать футболистом. Профессия художника казалась мне слишком женственной, плюс я хотел найти полноценную работу, потому что в нашей семье денег всегда не хватало. Папа – писатель, помимо меня ещё четыре брата. Бывало так, что мы жили почти что впроголодь, и в школе я обедал яблоком. Однако мы пришли к компромиссу: в 2006 году я окончил художественно-графический факультет МПГУ по специальности «преподаватель академических живописи и рисунка». А дальше начался трудный путь, где как раз сложносочинённый цвет помог мне сделать имя.
Наступила эра импрессионизма и работа на пленэре?
Или, как говорится на жаргоне художников, выход на панель (смеётся). Дорога без карты, усеянная испытаниями, но полная приключений. В институте никто не говорил, куда идти. Из 70 человек на потоке только четверо стали художниками. На дворе 2006 год. Чтобы вызвать такси, нужно звонить в диспетчерскую, лелея смутную надежду, что машина вообще приедет. Социальных сетей не существует: единственный способ заявить о себе — выставиться в Центральном доме художника (ЦДХ), пройдя жёсткий отбор творческой комиссии, которая оценивала работы на предмет соответствия идеологическим и художественным стандартам.
Утопия, но вдруг получится, подумали мы с другом, объединились в горемычный кружок, пришли зимой к ЦДХ и поставили несколько своих этюдов прямо в сугроб перед входом. Мёрзли, унывали, играли в снежки, пока не случился судьбоносный момент. Мимо прошёл Леонид Петрович Тихомиров — небожитель, заслуженный художник РСФСР и мастодонт школы реализма. В будущем мой вдохновитель, ментор. Завидев нас, он, мягко говоря, удивился, подходит и говорит: «Прекратите позориться, собирайтесь и пойдём внутрь!»
Кстати, именно он культивировал в нас навык ценить себя и своё творчество сверх меры, причём культивировал настолько хорошо, что на своей первой выставке я отказывался продавать картину менее чем за 100 000 рублей.
Если бы тогда мне сказали, что в 2009 году я сам вступлю в Московский союз художников, я бы счёл вас сумасшедшим. Хотя в молодости моя самооценка улетала в стратосферу. В 2007 году мы с другом поехали в Плёс рисовать пейзажи и оценить хлебосольную роскошь легендарного гостевого дома Елены Маньенан. Разумеется, нас никто не приглашал, но мы считали, что принять молодых художников для хозяйки дома будет великой честью наравне с президентами и актёрской элитой. Стоимость проживания за ночь на одного человека – 1000 рублей. У нас с другом была всего тысяча, поэтому управляющая нам отказала. К счастью, разговор услышала сама хозяйка, ужаснулась и поселила нас совершенно бесплатно. Так начались зажиточные каникулы: мы неспеша просыпались, завтракали, выходили на пленэр и целый день рисовали провинциальные красоты, милые сердцу самого Левитана. Кормили нас просто на убой, сладость домашних настоек пропитывала интерьеры, люди галдели, философствовали и веселились как в последний раз. Кстати, именно там я познакомился с человеком, который помог прорекламировать нашу первую выставку.
Чем выделялись ваши пейзажи на фоне остальных?
Как раз таки сложносочинённым цветом. У меня был друг в университете, который писал как бог, пока остальные только к этому стремились. Однажды он обронил фразу: «Пиши так, чтобы никто не догадался, как ты смешивал этот цвет». Так и повелось. В эпоху пленэра мы были послушниками академической манеры, а сама живопись балансировала между реалистической и импрессионистской. Поскольку я восторгался работами Константина Коровина и Исаака Левитана, мои цвета всегда были многосоставными. Когда ты смешиваешь оттенки, происходит химическая реакция, во время которой он (цвет) теряет свою насыщенность и перед высыханием темнеет. С течением времени краски, покрытые лаком, темнеют ещё больше. Эта особенность роднила мои полотна с картинами старых мастеров. На вернисажах люди подходили ко мне и спрашивали, жив ли художник или давно умер. Почти никто не догадывался, что автор – 23-летний юноша.
Когда начала проявляться та самая буйная красочность?
Переход случился в 2011 году, когда я первый раз отправился в Черногорию по приглашению Виктора Карцева – мецената и известного коллекционера произведений изобразительного искусства. Он владел отелем, куда талантливые художники могли приехать и отточить своё мастерство. Так вот, Черногория, мягко говоря, сломала мои тяжеловесные цвета.
Адриатика не имеет ничего общего с меланхолией и суровостью русских гамм. Архитектура здесь говорит с итальянским акцентом — Венецианская республика владела этими землями почти 400 лет. Линии крепостей повторяют изгибы гор, палаццо сотканы из каменного кружева, балконы дают возможность каждому эстету полюбоваться вальсом морских волн. Море дышит лазурью и бирюзой. Солнце – вертикальный прожектор недосягаемой высоты: оно сжигает любые полутени, доводя все оттенки до ослепительной пышности. Здесь невозможно мыслить драматичными, перегруженными цветами, как я делал раньше. Пытался несколько раз — и всё оборачивалось провалом. С тех пор я стал ездить в Черногорию каждый год: преподавал, писал гастрономическую суету местных ресторанов и пляжные панорамы, в палитру просочилась та самая лёгкость и красочность, которые насыщают мои холсты пульсом жизни.
Как происходил переход от реалистической живописи к метафизической и кто из живописцев был вашим наставником, когда вы формировали свой стиль в настоящем?
Трансформацию запустило трагическое для нашей семьи событие: в 2006 году умерла моя мама. Как я упоминал выше, она контролировала каждый мой шаг на художественном пути, а если учитывать достаточно пуританское воспитание, где тебе запрещали жевать жвачку и всячески ограничивали, этот контроль превратился в своеобразные тиски. Академизм ведь тоже про рамки. Впервые вырвавшись за границу в 2011 году, я вкусил полноценную свободу. Сытные, приключенческие времена с множеством знакомств, богемными вечеринками, пленэрами от рассвета до заката. Но полная сепарация от мамы произошла, к сожалению, только после её смерти. Свобода стала тотальной.
На постепенный уход от реалистической живописи повлияли и мои наставники. Один из них — Мызников Геннадий Сергеевич, признанный метр реализма из поколения «шестидесятников», которое взбунтовалось против «сурового стиля» и соцреализма. Он дал голос душевной теплоте провинций, писал насыщенными цветами, свойственными народной эстетике, используя несколько упрощённые пластические решения. Я снимал у него студию на Сретенке — мой первый полноценный храм искусства, бывший каретник с высоченными потолками и ржавой раковиной, заваленный холстами, кисточками и красками.
На тот момент я не допускал хулиганств на холстах, продолжая ориентироваться на классиков нашей реалистической школы, например, братьев Ткачёвых. Увидев мои работы, Мызников отнёсся к ним с некоторой долей скептицизма, ведь реализм — это не только то, как ты пишешь, но и то, что ты пишешь. Бытовые пейзажи без романтизации — всего лишь фиксация действительности, причём весьма скупая даже в свободной технике. Он отпустил довольно язвительный комментарий: мол, Ткачёвы только этому вас и научат. Меня это так задело, что я решил устроить скромный бунт.
Находясь рядом с Мызниковым, в этих четырёхметровых хоромах, я начал подсматривать и повторять его техники. Параллельно стал активно изучать западный авангард, восхищался модернистами, особенно Климтом, у которого чувственность и красота были центробежными силами.
Другим наставником был Леонид Петрович Тихомиров. Его я уже упоминал, и вот он как раз, будучи образцовым академистом, долгое время держал меня в этой парадигме. С одной стороны, это было правильно — всё-таки перед бегством в абстракцию и другие нефигуративные направления нужно сформировать фундаментальное понимание визуального языка, научиться обращаться с перспективой, анатомией объектов, светотенью, чтобы нарушать правильно, осознанно.
Так вот, Леонид Петрович не поощрял эксперименты, считая их отклонением и обманом. В его картине мира живопись должна быть ближе к природе. Я соглашался, но по-своему. Для этого берёзку не обязательно рисовать берёзкой, потому что дальше радости узнавания маршрута нет. Рассматривая хитросплетения рек и рощи на закате, зритель испытывает односложные чувства. Он может восхищаться красотой просторов, но чтобы картина запомнилась и превратилась в полноценную историю, нужен конфликт. Гармонию можно найти в её отсутствии. Мои картины не гармоничны, они пропитаны дуальностью, потому что именно она способна взбудоражить ваши чувства, при этом не диктуя, какие именно эмоции вы должны испытать.
Аннотация к вашей персональной выставке «Метаморфозы» гласит, что в своих работах вы интересуетесь первопричиной явлений и событий, и на эту экспедицию за границы материи вас вдохновила работа с учениками. Какие откровения вы получили в процессе преподавательской деятельности?
Мир взрослых с его условностями, диктатурой скептицизма и зашоренностью, которые утолщаются с годами, лишает возможности проникнуть за ширму материальности и уловить метаморфозы пространства до того, как событие произошло. Этим зрением обладают дети. Чем свободолюбивее и чище восприятие человека, тем яснее он постигает реальность в её первозданности. Ребёнку ведь не нужно признание, он творит бескорыстно, потому что восхищается полнотой жизни и хочет украсить её.
Тихомиров рассказал мне одну удивительную историю. Однажды его внучка, которую в 16 лет взял в Академию художеств сам Церетели, попросила у дедушки бумагу и краски. Когда она сделала первые наброски, он инстинктивно захотел внести корректировки, но, благо, вовремя себя остановил. Буквально ударил по рукам, потому что понял: сейчас происходит некое таинство, настоящее чудо во всей его многогранной спонтанности. Я взял это на вооружение и стал применять в работе с учениками. Линии искривлялись и начинали хаотично струиться, нарушая законы гравитации. Контуры размывались, насмехаясь над линией горизонта и перспективой. Формы теряли чёткий силуэт, превращая пейзажи в головоломку с парой маленьких подсказок. Яркие цвета запели фальцетом. Так я открыл новую главу.
Давайте поговорим о силе первого впечатления. Вы говорили, что оно правдивее второго. Почему?
Человеческий мозг подвергает сомнению всё увиденное. Таким образом мы пытаемся овладеть реальностью, которая может быть потенциально непознаваема. Если наши предки объясняли гром, молнию и другие величественные проявления природы богом, признаваясь, что управлять стихией просто невозможно, то нас отсутствие объяснений страшит. Мы тратим поразительное количество энергии на рефлексию, когда могли бы довериться первому впечатлению от объекта или явления. Второй взгляд рационализирует, разум перечёркивает чувство, которое как раз и обладает преображающей силой.
Мои картины приглашают вас к всматриванию и разглядыванию того, что находится в расфокусе или даже предвещает само событие. Наш мир изобилует случайными неслучайностями. Метаморфозы происходят не сразу, а благодаря энергетическим потенциалам, но слайды настолько быстро перелистываются, что мы просто их не видим. Я пытаюсь поймать ускользающую метафизику – когда текстуры прорисованы не полностью. Один щелчок камеры в час пик может создать довольно причудливую комбинацию: девушка в кафе поднесла к губам чашку американо, мимо пронёсся автобус, и это пересечение действий создало на стекле иллюзию, что её рука прорастает прямо из него. Именно такие сцены я показываю, только маслом на холсте.
Метафизическая живопись обычно пронизана тревогой. Какая на самом деле интонация у фовистской палитры и какие сюжеты разворачиваются за кулисами на первый взгляд безоблачных и очаровательно наивных картин?
Даже самая гротескная форма не может спровоцировать реакцию, а, как я уже упоминал, моя живопись обращается к чувствам зрителей. Доведённые до ослепляющей яркости и гиперболизированные оттенки способны всколыхнуть размышления на темы, зашифрованные в картинках. Либо помочь сочинить свой сюжет и также разобрать его на бисеринки личных смыслов. И да, вы правы: сюжеты далеко не безоблачные, хотя на картине «Симулякр» по небу плывут облака, мимикрирующие под полярного медведя и розовую пони. Это полотно открывает выставку «Метаморфозы» и повествует о язвах цифрового века, где искренность истончается под глазурью фильтров. Антропоморфные создания — это тюрлики, мой оммаж монструозным существам кисти советского и российского художника Гелия Коржева, которые олицетворяют человеческие пороки.
Но если у него эти персонажи устрашают своей чудовищностью, то мои тюрлики выглядят мило, потому что сами пороки стали более засахаренными. Симуляция совершенства, истеричное бегство от морщин к источнику вечного ботокса, сладкоречивое заискивание перед людьми, на которых тебе плевать, – притворство настолько органично прописалось в повседневности, что даже ложь перестала считаться пороком. Маркетинг продаёт под видом молока субстрат с пальмовым маслом без малейших угрызений совести. Симулякр копирует оболочку образа, оставаясь бессодержательной пустышкой. На языке правды говорит только природа, но человек отгораживается от неё экраном смартфона. Собственно, пятна краски, обступившие пейзаж на картине, – это цифровые помехи, из-за которых мы не видим рождения симулякра.
Художник творит на стыке измерений, проникая в духовную суть вещей. Я чувствую частоты и тонкие вибрации, осознавая двойственность человеческой природы, поэтому вместо того, чтобы осуждать её, будучи подавленным от происходящего, стараюсь докопаться до скрытого. Вот эта попытка опуститься на глубину выливается в конфликтные состояния, образовывая ту самую дуальность. С одной стороны, в душе поднимается огромная волна возмущения – вещи должны называться своими именами, но потом буря успокаивается, и я начинаю строить мостики, искать отмычки и схемы, чтобы отрегулировать дисбаланс, восстановить гармонию и помочь людям слышать друг друга.
От ненависти до любви один шаг?
Да, и наоборот! Вот совсем недавно случилась презабавная ситуация. Несколько дней назад я забежал на почту за посылкой. Торопился страшно. Передо мной в очереди стоял мужчина, как позже выяснилось, из микрофинансовой организации, который собирал кипу писем, скопившуюся, видимо, за двести лет. За ним – никуда не спешившая женщина. Я спросил, сколько ещё времени займёт этот крестовый поход, и меня уверили – не больше 15 минут. Когда мужчина удалился, начался второй акт марлезонского балета.
«Как будете расплачиваться?» – спросила сотрудница следующую в очереди, и та, протянув карту, сказала: «Наличными». Вопрос повторяется с тем же ответом. Начинается баталия: одна не может объяснить, что наличные – это бумага, а другая упорно стоит на своём. Эмоция настолько опережает рациональность, что они готовы 10 минут доказывать свою правоту, чтобы так ничего и не выяснять. Этот момент меня и восхитил, и страшно разозлил. Я люблю людей, и одновременно они меня дико раздражают.
Получается, что каждое полотно – это своеобразная притча, где очень тонко повествуется о провинностях цифровой эры. Есть ли у вас герои или предметы, которые о них рассказывают?
О тюрликах мы уже поговорили, но поскольку это целая серия, они ещё облюбовали страну, которую выдумала моя ученица. Картина так и называется: «Тюрлики и Андияндия». Вихревые мазки напоминают разноцветное макраме, скрывающее пороки, свойственные современности, – инфантилизм, глупость и лесть. Есть ещё химеры – «личности» даже более устрашающие. Они освоили искусство мимикрии лучше, чем тюрлики, но их можно легко вычислить по длинным ногам, обутым в подобие ботфортов. Такое гипертрофированное истощение конечностей тоже относится к симуляции.
Как выстраивать диалог с симулякрами и нужно ли это вообще делать?
Абсолютно бессмысленное занятие, но бороться с ними лучше без фанатизма. Борьба отбирает слишком много сил, ещё больше истощая источники радости, которые в нашем дребезжащем суетливом мире и так постоянно под угрозой. Самая верная стратегия – принять факт, что симулякры существуют, но принятие не означает поражение. Зная врага в лицо, вы перестаёте ему потворствовать и наполняете пространство чем-то искренним. Создавать противоположность симуляции – лучшая борьба, а целительный эликсир от ран, которые наносят технологии, – любовь. Самое возвышенное чувство, которое можно испытывать не только к партнёру, родным и друзьям, но и к городу, где ты родился и вырос.
За гуттаперчевостью линий и абстрактностью композиции мы действительно можем различить силуэты московских достопримечательностей – узорчатые шапки храма Василия Блаженного, парк Зарядье, Хитровку. Расскажите, какими глазами вы видите Москву и что в ней вам особенно дорого ?
Москва – это город, где я родился и где все были живы, и назвать его лучшим городом на земле – недопустимое преуменьшение. Я много путешествовал по миру, жил в Черногории и Германии, проникся обожанием к Парижу и Риму, но через какое-то время невидимые ниточки тянули меня домой. Вдохновение можно обрести везде, иногда нужно просто заглянуть в себя, но место силы, где месиво из будничных дел не омрачает полёт эстетических чувств, – это Москва. На моих картинах она многоликая, узнаваемая даже в хаотичных мазках и любящая бескорыстным материнским сердцем. Она даёт мне опору в глубоководных поисках сути, где без принадлежности ты будешь простым пакетом на ветру.
Столица пропитана воспоминаниями. Она наблюдала за рассветом моей карьеры на пленэре, когда я, будучи студентом, предлагал случайно встреченным знаменитостям написать их портрет и таким образом познакомился с Никасом Сафроновым, который благословил мою первую выставку. В моей Москве переплелось столько фактур и эпох. В единый пейзаж поместились духовное наследие и беспардонность пятничных марафонов по барам, когда агрессия и нецензурная брань реками струятся по тротуарам. Босховщина на фоне величия исторической архитектуры. Хитровка, Зарядье, Красная площадь – это места круговорота судеб и судьбоносных решений. Изображая их, я задавал вопрос: что происходит в измерениях, скрытых от обывателя, пока он любуется куполами соборов, делает фотографию на фоне достопримечательностей и вспоминает жуткие описания ночлежек, преследуя призраков, сошедших со страницы сочинений Гиляровского. В глазах зрителей мои метафизические репортажи трансформируются в новые сюжеты, и таким образом мы вместе становимся летописцами будущего Москвы.
Под занавес задам вопрос, который деятелям искусства задают триллион раз на дню. Отберет ли искусственный интеллект работу у художников?
История движется волнообразно: любой ажиотаж со временем стихает, востребованное теряет свою желанность. Именно это и происходит с искусственным интеллектом, который буквально каждый день по чуть-чуть лишается своего могущества. Нейросети расплодились настолько, что всё ими произведённое дешевеет со скоростью звука, и даже крупные бренды сейчас стыдятся генерировать изображения и всё чаще обращаются за иллюстрациями к художникам. Ценность искусства в его недоступности – когда произведение широко тиражируется, оно перестаёт быть выдающимся.
Каким бы вундеркиндом и трудоголиком ни был искусственный интеллект, его глубокая ущербность в том, что он лишён души. Живопись, скульптура, музыка, литература наполнены человеческим присутствием, той энергетикой, которая обращается к вашим чувствам, разбивает сердце, доводит до экстаза и заставляет влюбиться в жизнь хотя бы на мгновение. Без души искусство – пустышка. Очередной бесполезный симулякр. Не думаю, что он нам нужен.